Словари :: Хрестоматия русской литературы 20 век

#АвторПроизведениеОписание
1Валентин Григорьевич Распутин р. 1937Последний срок - Повесть (1970)Старуха Анна лежит без движения, не открывая глаз; она почти за­стыла, но жизнь еще теплится. Дочери понимают это, поднеся к губам кусок разбитого зеркала. Оно запотевает, значит, мама еще жива. Однако Варвара, одна из дочерей Анны, полагает возможным уже оплакать, «отголосить ее», что она самозабвенно делает сначала у постели, потом за столом, «где удобнее». Дочка Люся в это время шьет скроенное еще в городе траурное платье. Швейная машина стрекочет в такт Варвариным всхлипам. Анна — мать пятерых детей, двое сыновей ее погибли, первенькие, рожденные один для Бога, другой для паря. Варвара приехала проститься с мамой из районного центра, Люся и Илья из близлежа­щих провинциальных городков. Ждет не дождется Анна Таню из далекого Киева. А рядом с ней в деревне всегда был сын Михаил вместе с женой и дочкой. Собрав­шись вокруг старухи утром следующего после прибытия дня, дети, видя воспрянувшую мать, не знают, как им реагировать на ее стран­ное возрождение. «Михаил и Илья, притащив водку, теперь не знали, чем им за­няться: все остальное по сравнению с этим казалось им пустяками, они маялись, словно через себя пропуская каждую минуту». Забив­шись в амбар, они напиваются почти без закуски, если не считать тех продуктов, что таскает для них маленькая дочь Михаила Нинка. Это вызывает законный женский гаев, но первые стопки водки дарят му­жикам ощущение неподдельного праздника. В конце концов мать жива. Не обращая внимания на девочку, собирающую пустые и недо­питые бутылки, они уже не понимают, какую мысль на этот раз они хотят заглушить, может быть, это страх. «Страх от сознания, что мать вот-вот умрет, не похож на все прежние страхи, которые выпадают им в жизни, потому что этот страх всего страшнее, он идет от смер­ти... Казалось, смерть уже заметила их всех в лицо и уже больше не забудет». Напившись основательно и чувствуя себя на следующий день так, «будто их через мясорубку пропустили», Михаил и Илья основательно опохмеляются и на следующий день. «А как не пить? — говорит Ми­хаил. — Лень, второй, пускай даже неделю — оно еще можно. А если совсем до самой смерти не выпить? Подумай только, ничего впереди нету. Сплошь одно и то же. Сколько веревок нас держит и на работе, и дома, что не охнуть, столько ты должен был сделать и не сделал, все должен, должен, должен, должен, и чем дальше, тем боль­ше должен — пропади оно все пропадом. А выпил, как на волю попал, все сделал, что надо. А что не сделал, не надо было делать, и правильно сделал, что не делал». Это не значит, что Михаил и Илья не умеют работать и никогда не знали другой радости, кроме как от пьянства. В деревне, где они когда-то все вместе жили, случалась общая работа — «дружная, заядлая, звонкая, с разноголосицей пил и топоров, с отчаянным уханьем поваленных лесин, отзывающимся в душе восторженной тревогой с обязательным подшучиванием друг с другом. Такая работа случается один раз в сезон заготовки дров — весной, чтобы за лето успели высохнуть, приятные для глаза желтые сосновые поленья с тонкой шелковистой шкуркой ложатся в аккурат­ные поленницы». Эти воскресники устраиваются для себя, одна семья помогает другой, что и сейчас возможно. Но колхоз в селе развалива­ется, люди уезжают в город, некому кормить и выращивать скот. Вспоминая о прежней жизни, горожанка Люся с большой тепло­той и радостью воображает любимого коня Игреньку, на котором «хлопни комара, он и повалится», что в конце концов и случилось: конь сдох. Игрень много таскал, да не сдюжил. Бродя вокруг деревни по полям и пашне, Люся понимает, что не сама выбирает, куда ей идти, что ее направляет какая-то посторонняя, живущая в этих местах и исповедующая ее сила. ...Казалось, жизнь вернулась назад, пото­му что она, Люся, здесь что-то забыла, потеряла что-то очень ценное и необходимое для нее, без чего нельзя... Пока дети пьют и предаются воспоминаниям, старуха Анна, съев специально сваренной для нее детской манной каши, еще больше взбадривается и выходит на крыльцо. Ее навешает долгожданная при­ятельница Мирониха. «Оти-моти! Ты, старуня, никак, живая? — го­ворит Мирониха. — Тебя пошто смерть-то не берет?.. Я к ей на поминки иду, думаю, она как добрая укостыляла, а она все тутака». Горюет Анна, что среди собравшихся у ее постели детей нет Та­тьяны, Танчоры, как она ее называет. Танчора не была похожа ни на кого из сестер. Она стояла как бы между ними со своим особым ха­рактером, мягким и радостным, людским. Так и не дождавшись до­чери, старуха решает умереть. «Делать на этом свете больше ей было нечего и отодвигать смерть стало ни к чему. Пока ребята здесь, пус­кай похоронят, проводят, как заведено у людей, чтобы другой раз не возвращаться им к этой заботе. Тогда, глядишь, приедет и Танчора... Старуха много раз думала о смерти и знала ее как себя. За последние годы они стали подружками, старуха часто разговаривала с ней, а смерть, пристроившись где-нибудь в сторонке, слушала ее рассуди­тельный шепот и понимающе вздыхала. Они договорились, что стару­ха отойдет ночью, сначала уснет, как все люди, чтобы не пугать смерть открытыми глазами, потом та тихонько прижмется, снимет с нее короткий мирской сон и даст ей вечный покой». Так все оно и выходит.
2Валентин Григорьевич Распутин р. 1937Живи и помни - Повесть (1974)Случилось так, что в последний военный год в далекое село на Ангаре тайком с войны возвращается местный житель Андрей Гуськов. Де­зертир не думает, что в отчем доме его встретят с распростертыми объятиями, но в понимание жены верит и не обманывается. Его суп­руга Настена хотя и боится себе в этом признаться, но чутьем пони­мает, что муж вернулся, есть тому несколько примет. Любит ли она его? Вышла замуж Настена не по любви, четыре года ее замужества не были такими уж счастливыми, но она очень предана своему мужи­ку, поскольку, рано оставшись без родителей, она впервые в жизни обрела в его доме защиту и надежность. «Сговорились они быстро: Настену подстегнуло и то, что надоело ей жить у тетки в работницах гнуть спину на чужую семью...» Настена кинулась в замужество как в воду — без лишних разду­мий: все равно придется выходить, без этого мало кто обходится — чего же тянуть? И что ждет ее в новой семье и чужой деревне, пред­ставляла плохо. А получилось так, что из работниц она попала в ра­ботницы, только двор другой, хозяйство покрупней да спрос постро­же. «Может, отношение к ней в новой семье было бы получше, если бы она родила ребенка, но детей нет». Бездетность и заставляла Настену терпеть все. С детства слышала она, что полая без ребятишек баба — уже и не баба, а только полба­бы. Так к началу войны ничего из усилий Настены и Андрея не выхо­дит. Виноватой Настена считает себя. «Лишь однажды, когда Андрей, попрекая ее, сказал что-то уж совсем невыносимое, она с обиды отве­тила, что неизвестно еще, кто из них причина — она или он, других мужиков она не пробовала. Он избил ее до полусмерти». А когда Андрея забирают на войну, Настена даже немножко рада, что она ос­тается одна без ребятишек, не так, как в других семьях. Письма с фронта от Андрея приходят регулярно, потом из госпиталя, куда он попадает по ранению тоже, может, и в отпуск скоро приедет; и вдруг долго вестей нет, только однажды заходят в избу председатель сельсо­вета и милиционер и просят показать переписку. «Больше ничего он о себе не сообщал?» — «Нет... А че такое с им? Где он?» — «Вот и мы хотим выяснить, где он». Когда в семейной бане Гуськовых исчезает топор, одна лишь На­стена думает, а не вернулся ли муж: «Кому чужому придет в голову заглядывать под половицу?» И на всякий случай она оставляет в бане хлеб, а однажды даже топит баню и встречает в ней того, кого ожи­дает увидеть. Возвращение супруга становится ее тайной и восприни­мается ею как крест. «Верила Настена, что в судьбе Андрея с тех пор, как он ушел из дома, каким-то краем есть и ее участие, верила и бо­ялась, что жила она, наверно, для одной себя, вот и дождалась: на, Настена, бери, да никому не показывай». С готовностью она приходит мужу на помощь, готова лгать и красть для него, готова принять на себя вину за преступление, в кото­ром не виновата. В замужестве приходится принимать и плохое, и хорошее: «Мы с тобой сходились на совместную жизнь. Когда все хо­рошо, легко быть вместе, когда плохо — вот для чего люди сходятся». В душе Настены поселяется задор и кураж — до конца выполнить свой женский долг, она самоотверженно помогает мужу, особенно когда понимает, что носит под сердцем его ребенка. Встречи с мужем в зимовье за рекой, долгие скорбные разговоры о безвыходности их поло­жения, тяжелая работа дома, поселившаяся неискренность в отношени­ях с сельчанами — Настена на все готова, понимая неотвратимость своей судьбы. И хотя любовь к мужу для для нее больше долг, она тянет свою жизненную лямку с недюжинной мужской силой. Андрей не убийца, не предатель, а всего-навсего дезертир, сбежав­ший из госпиталя, откуда его, толком не подлечив, собирались отпра­вить на фронт. Настроившись на отпуск после четырехлетнего отсутствия дома, он не может отказаться от мысли о возвращении. Как человек деревенский, не городской и не военный, он уже в гос­питале оказывается в ситуации, из которой одно спасение — побег. Так у него все сложилось, могло сложиться иначе, будь он потверже на ногах, но реальность такова, что в миру, в селе его, в стране его ему прощения не будет. Осознав это, он хочет тянуть до последнего, не думая о родителях, жене и тем более о будущем ребенке. Глубоко личное, что связывает Настену с Андреем, вступает в противоречие с их жизненным укладом. Настена не может поднять глаза на тех жен­щин, что получают похоронки, не может радоваться, как радовалась бы прежде при возвращении с войны соседских мужиков. На дере­венском празднике по поводу победы она вспоминает об Андрее с неожиданной злостью: «Из-за него, из-за него не имеет она права, как все, порадоваться победе». Беглый муж поставил перед Настеной трудный и неразрешимый вопрос: с кем ей быть? Она осуждает Анд­рея, особенно сейчас, когда кончается война и когда кажется, что и он бы остался жив и невредим, как все, кто выжил, но, осуждая его временами до злости, до ненависти и отчаяния, она в отчаянии же и отступает: да ведь она жена ему. А раз так, надо или полностью отка­заться от него, петухом вскочив на забор: я не я и вина не моя, или идти вместе с ним до конца. Хоть на плаху. Недаром сказано: кому на ком жениться, тот в того и родится. Заметив беременность Настены, бывшие ее подруги начинают над ней посмеиваться, а свекровь и вовсе выгоняет из дома. «Непросто было без конца выдерживать на себе хваткие и судные взгляды людей — любопытные, подозрительные, злые». Вынужденная скры­вать свои чувства, сдерживать их, Настена все больше выматывается, бесстрашие ее превращается в риск, в чувства, растрачиваемые пона­прасну. Они-то и подталкивают ее к самоубийству, влекут в воды Ан­гары, мерцающей, как из жуткой и красивой сказки реки: «Устала она. Знал бы кто, как она устала и как хочется отдохнуть».
3Валентин Григорьевич Распутин р. 1937Прощание с Матёрой - Повесть (1976)Простоявшая триста с лишним лет на берегу Ангары, Матёра повида­ла на своем веку всякое. «Мимо нее поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачива­ли к ней на ночевку торговые люди, снующие в ту и в другую сторо­ны; везли по воде арестантов и, завидев прямо на носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из вы­ловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов». Есть в Матёре своя церквушка на высоком берегу, но ее давно приспособили под склад, есть мельни­ца и «аэропорт» на старом пастбище: дважды на неделе народ летает в город. Но вот однажды ниже по Ангаре начинают строить плотину для электростанции, и становится ясно, что многие окрестные деревни, и в первую очередь островная Матёра, будут затоплены. «Если даже по­ставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с ма­кушкой и места потом не показать, где там селились люди. Придется переезжать». Немногочисленное население Матёры и те, кто связан с городом, имеет там родню, и те, кто никак с ним не связан, думают о «конце света». Никакие уговоры, объяснения и призывы к здравому смыслу не могут заставить людей с легкостью покинуть обжитое место. Тут и память о предках (кладбище), и привычные и удобные стены, и привычный образ жизни, который, как варежку с руки, не снимешь. Все, что позарез было нужно здесь, в городе не понадобит­ся. «Ухваты, сковородники, квашня, мутовки, чугуны, туеса, кринки, ушаты, кадки, лагуны, щипцы, кросна... А еще: вилы, лопаты, грабли, пилы, топоры (из четырех топоров брали только один), точило, же­лезна печка, тележка, санки... А еще: капканы, петли, плетеные морды, лыжи, другие охотничьи и рыбачьи снасти, всякий мастеровой инструмент. Что перебирать все это? Что сердце казнить?» Конечно, в городе есть холодная, горячая вода, но неудобств столько, что не пересчитать, а главное, с непривычки, должно быть, станет очень тос­кливо. Легкий воздух, просторы, шум Ангары, чаепития из самоваров, неторопливые беседы за длинным столом — замены этому нет. А по­хоронить в памяти — это не то, что похоронить в земле. Те, кто меньше других торопился покинуть Матёру, слабые, одинокие стару­хи, становятся свидетелями того, как деревню с одного конца поджигают. «Как никогда неподвижные лица старух при свете огня каза­лись слепленными, восковыми; длинные уродливые тени подпрыгива­ли и извивались». В данной ситуации «люди забыли, что каждый из них не один, потеряли друг друга, и не было сейчас друг в друге на­добности. Всегда так: при неприятном, постыдном событии, сколько бы ни было вместе народу, каждый старается, никого не замечая, ос­таваться один — легче потом освободиться от стыда. В душе им было нехорошо, неловко, что стоят они без движения, что они и не пыта­лись совсем, когда еще можно было, спасти избу — не к чему и пы­таться. То же самое будет и с другими избами». Когда после после пожара бабы судят да рядят, нарочно ли случился такой огонь или невзначай, то мнение складывается: невзначай. Никому не хочется поверить в такое сумасбродство, что хороший («христовенький») дом сам хозяин и поджег. Расставаясь со своей избой, Дарья не только подметает и прибирает ее, но и белит, как на будущую счастливую жизнь. Страшно огорчается она, что где-то забыла подмазать. Наста­сья беспокоится о сбежавшей кошке, с которой в транспорт не пус­тят, и просит Дарью ее подкормить, не думая о том, что скоро и соседка отсюда отправится совсем. И кошки, и собаки, и каждый предмет, и избы, и вся деревня как живые для тех, кто в них всю жизнь от рождения прожил. А раз. приходится уезжать, то нужно все прибрать, как убирают для проводов на тот свет покойника. И хотя ритуалы и церковь для поколения Дарьи и Настасьи существуют раз­дельно, обряды не забыты и существуют в душах святых и непороч­ных. Страшно бабам, что перед затоплением приедет санитарная бри­гада и сровняет с землей деревенское кладбище. Дарья, старуха с ха­рактером, под защиту которого собираются все слабые и страдальные, организует обиженных и пытается выступить против. Она не ограни­чивается только проклятием на головы обидчиков, призывая Бога, но и впрямую вступает в бой, вооружившись палкой. Дарья решительна, боевита, напориста. Многие люди на ее месте смирились бы с создав­шимся положением, но только не она. Это отнюдь не кроткая и пас­сивная старуха, она судит других людей, и в первую очередь сына Павла и свою невестку. Строга Дарья и к местной молодежи, она не просто бранит ее за то, что они покидают знакомый мир, но и гро­зится: «Вы еще пожалеете». Именно Дарья чаще других обращается к Богу: «Прости нам, Господи, что слабы мы, непамятливы и разорены душой». Очень ей не хочется расставаться с могилами предков, и, об­ращаясь к отцовской могиле, она называет себя «бестолковой». Она верит, что, когда умрет, все родственники соберутся, чтоб судить ее. «Ей казалось, что она хорошо их видит, стоящих огромным клином, расходящихся строем, которому нет конца, все с угрюмыми, строги­ми и вопрошающими лицами». Недовольство происходящим ощущают не только Дарья и другие старухи. «Понимаю, — говорит Павел, — что без техники, без самой большой техники ничего нынче не сделать и никуда не уехать. Каж­дый это понимает, но как понять, как признать то, что сотворили с поселком? Зачем потребовали от людей, кому жить тут, напрасных трудов? Можно, конечно, и не задаваться этими вопросами, а жить, как живется, и плыть, как плывется, да ведь я на том замешен: знать, что почем и что для чего, самому докапываться до истины. На то ты и человек».
4Валентин Петрович Катаев 1897-1986Растратчики - Повесть (1925-1926)Курьер Никита поставил перед главбухом Филиппом Степановичем Прохоровым стакан чаю, но не ушел. Ему явно хотелось поговорить. Газеты были полны сообщениями о растратах и растратчиках и повальном в Москве бегстве их от правосудия. Даже в доме на Мяс­ницкой, где располагается их контора, из шести учреждений пять уже растранжирили денежки. «Одни мы нерастраченными на весь дом остались», — заключил Никита. Филипп Степанович отмахнулся. Он отличался умеренностью и усердием в служебных делах, а счетно-финансовой деятельностью за­нимался со времен окончания русско-японской войны. При всем том в его характере была, хотя почти и незаметная, авантюристическая жилка. Было и безобидное высокомерие, родившееся давным-давно, когда он прочел в великосветском романе фразу: «Граф Гвидо вскочил на коня...» Часа в три главбух заглянул к кассиру Ванечке: завтра надо будет выплатить сотрудникам жалованье. Придется сходить в банк и полу­чить тысяч двенадцать. Никита, услышав это, отправился за сослужив­цами. Когда те получили деньги, он потребовал выдать зарплату ему и, по доверенности, уборщице Сергеевой. Сделать же это удобно в тихой столовой за углом. Выпили пивка и закусили. Ванечка сбегал за водкой, так что потом главбух не хотел уже расставаться с кассиром и пригласил его к себе домой. Яниночка, жена, встретила нагруженных кульками гуляк отчаян­ной руганью. Под звон оплеух и визг жены Филипп Степанович и Ва­нечка ринулись из квартиры, наняли извозчика и очутились на Страстной, откуда уже с девицами отправились в ближайшие номера. Наутро, впрочем, друзья проснулись не в номерах, а в купе поезда, подъезжающего к Ленинграду. Изабелла рассказала, что билеты купил неожиданно появившийся Никита, что Ванечкина спутница сбежала в Клину, но в Ленинграде ему найдется новая подруга. Запершись в уборной, мужчины пересчитали наличность: тысячи трехсот как не бывало. «Что же будет?» — обомлел Ванечка. Главбух, неожиданно даже для себя, подмигнул: «Ничего не будет. Едем себе и едем». Из глубин памяти выплыло: «Граф Гвидо вскочил на коня...» В Ленинграде поселились в гостинице «Гигиена». Изабелла приве­ла обещанную кассиру девицу, костлявую, ленивую и чудовищно вы­сокую. Вчетвером они кутили, играли в карты и рулетку. Огромные деньги давали ощущение дешевизны и доступности наслаждений. Од­нако хотелось «обследовать» город без спутниц. Им удалось ускользнуть от них и отправиться на извозчике по Не­вскому, к Медному всаднику, на набережные, к Зимнему... Филипп Степанович был потрясен. Ванечку мучило нетерпение скорее «дообследовать» город и познакомиться с бывшими княгинями. Извозчик отвез их в «Бар», что при Европейской гостинице, откуда уже в со­провождении элегантного молодого человека они отбыли на автомо­биле в «высшее общество». В голубой гостиной особняка на Каменноостровском были генера­лы в эполетах, дамы, сановники, кавалергарды, девушки в бальных платьях. По голубому ковру расхаживал император Николай Второй. Он поздоровался и осведомился: «Водки? Пива? Шампанского? Или прямо в девятку?» Филипп Степанович покачнулся и медленно произнес: «Оч-ч-ень приятно. Я граф Гвидо со своим кассиром Ванечкой». Кассир в это время уже знакомился с девушкой: «Вы, извиняюсь, княгиня?» — «С вашего позволения — княжна». ...Графа Гвидо вызволила из особняка Изабелла, через подруг вы­знавшая, куда увезли ее спутников. Ванечки же в особняке не оказа­лось. Он отправился с княжной, долго колесил по ресторанам. В конце концов они остановились возле деревянного домика. Спутница потребовала деньги вперед и повела его в каморку. Из-за ситцевого полога слышался громкий храп. Это спала бедная больная мамочка —княгиня. Девушка потребовала еще сто червонцев, но до себя так и не допустила: «Не прикасайтесь, сначала сходите в баню!» Из-за сит­цевой занавески вышел детина в подштанниках и вышвырнул кассира на улицу. В гостинице «Гигиена» человек, назвавшийся уполномоченным ка­кого-то Цехомкома, сманил москвичей в провинцию: уж если обсле­довать, так обследовать. В поезде затеялась игра в девятку, и главбух продулся бы в дым, но в городе Калинове Прохоров и Ванечка сбежа­ли с поезда. В тридцати верстах была родная деревня кассира. Само­гон лился рекой в избе вдовы Клюквиной, очень скоро, однако, догадавшейся, откуда у сына деньги. Столь же догадливым оказался и председатель сельсовета. Пришлось бежать. Очнулись в поезде, не­весть куда идущем. Соседом был солидного вида, необыкновенно ак­куратный и обходительный гражданин — инженер Шольте. Выслушав сетования друзей на отсутствие достойных обследования объектов как в Ленинграде, так и в провинции, он поинтересовался, много ли у них средств. Двенадцать тысяч он назвал суммой, на кото­рую можно половину земного шара обследовать, в том числе Крым и Кавказ. Оказалось, что он тоже уже четыре месяца «обследует». Шольте очень удивился, что они так ничего и не повидали. Вот сейчас будет Харьков, пусть пересаживаются на поезд до Минвод и... У кассы друзья обнаружили, что денег уже нет даже на возвраще­ние в Москву. Пришлось продать пальто... В марте из здания губернского суда под конвоем вывели Филиппа Степановича и Ванечку. Никите, оказавшемуся поблизости, Ванечка показал растопыренную пятерню — пять лет.
5Валентин Петрович Катаев 1897-1986Белеет парус одинокий - Повесть (1936)Дачный сезон закончился, и Василий Петрович Бачей с сыновьями Петей и Павликом возвращался в Одессу. Петя в последний раз окинул взглядом светящееся нежной голу­бизной бесконечное морское пространство. На память пришли стро­ки: «Белеет парус одинокий / В тумане моря голубом...» И все же главное очарование моря составляла для девятилетнего мальчика не живописность его, а исконная таинственность: фосфори- ческое свечение, скрытая жизнь глубин, вечное движение волн... Пол­ным тайны было и видение взбунтовавшегося броненосца, несколько раз появлявшегося на горизонте. Но вот прощание с морем закончилось. Все трое разместились на скамьях, и дилижанс тронулся. Когда до Аккермана оставалось верст десять и по обеим сторонам дороги уже тянулись сплошные вино­градники, пассажиры услыхали винтовочный выстрел, а через минуту задняя дверь дилижанса открылась и коренастый человек застыл было на подножке. Но тут впереди показался конный разъезд, и он быстро нырнул под скамью. Петя успел заметить рыжие флотские сапоги и вытатуированный на руке якорек, как и папа, он сделал вид, что ни­чего не произошло, и отвернулся. Через полчаса папа нарушил молча­ние: «Кажется, подъезжаем... На дороге ни души». Раздался шорох, и сейчас же хлопнула дверь... На пароходе «Тургенев» Петя, не найдя подходящих для знаком­ства сверстников, стал наблюдать за странным усатым пассажиром. Усатый явно кого-то разыскивал и наконец остановился перед спя­щим на палубе и прикрывшим картузиком лицо мужчиной. Петя ос­толбенел: задравшиеся штанины обнажили рыжину флотских сапог, которые два часа назад выглядывали из-под скамейки дилижанса. Когда миновали Ланжерон, усатый подошел к спящему, взял за рукав: «Родион Жуков?» Но тот оттолкнул усатого, вскочил на борт и прыгнул в воду. ...Вечерело, когда Гаврик с дедушкой выбрали перемет и налегли на весла. Совсем недавно прошел пароход «Тургенев». Значит, уже около восьми и надо поторапливаться. Вдруг чьи-то руки схватились за корму шаланды. Когда дед с внуком втащили пловца в лодку, он был почти в обмороке и едва проговорил: «Не показывайте меня людям. Я матрос». Наутро Гаврик собрался к Терентию, старшему брату. Матроса явно искали. Около тира на маленькой прибрежной ярмарке усатый господин в котелке расспрашивал Иосифа Карловича, не заметил ли он вчера вечером чего-нибудь подозрительного. Узнав, что Гаврик живет неподалеку, усатый принялся расспрашивать и его, но не­многого сумел добиться. Мальчик в свои девять лет был рассудителен и осторожен. По дороге на Ближние Мельницы Гаврик повстречал Петю и при­гласил с собой к брату. Пете строжайше было запрещено отлучаться так далеко и так надолго, но с Гавриком он не виделся все лето, кроме того, так хотелось рассказать о происшествии на «Тургеневе». Уже в сумерках Терентий привел в хибарку деда щуплого молодого человека в пенсне. Илья Борисович подтвердил, что Родиона Жуко­ва видел у гроба потемкинца Вакулинчука, и передал матросу сверток с одеждой. Гаврик отправился посмотреть, все ли спокойно. За углом мальчика схватил уже знакомый ему усатый. Гаврик закричал. «Молчи, убью!» — шпик рванул его за ухо. Три тени метнулись от хибарки к обрыву, прогремел выстрел... Разъяренные неудачей жан­дармы допросили деда и увезли в участок. Гаврик перебрался к Терентию, носил деду передачи, очень пере­живал, узнав, что деда каждый день бьют. Депо, где работал брат, бастовало, и Гаврик старался зарабатывать чем только мог. Неплохой доход приносила игра в ушки. Петя тоже увлекся ушками, но был слишком азартен, нетерпелив и проигрывал даже то, что брал в долг. Гибельное для всякого игрока желание отыграться затягивало в пучину. Он с мясом вырвал пугови­цы отцовского вицмундира и пал до того, что сначала забрал с буфета оставленную кухаркой Дуней сдачу, а потом выкрал из копилки Пав­лика деньги, собираемые им на велосипед. Но проиграл и это, так что однажды Гаврик объявил, что ждать больше не желает и что Петя поступает в рабство, пока не расквитается. В городе между тем несколько кварталов было оцеплено войска­ми, слышалась стрельба. Как-то Гаврик велел Пете принести ранец да не забыть взять гимназический билет. Он загрузил ранец тяжелыми мешочками ушек, и они отправились в районы, оцепленные солдата­ми. Потом ушки забирали уже на Малой Арнаутской, у хозяина тира Иосифа Карловича, и дворами пробирались к дому с гулким двором-колодцем. На свист Гаврика спускался человек и забирал «товар*. Петя теперь хорошо понимал, что это были за ушки. Последний рейс ему пришлось совершить в одиночку: у оцепле­ния расхаживал памятный обоим мальчикам усатый. В знакомом дворе-колодце на его отчаянный крик (свистеть он так и не научил­ся) выглянул человек и позвал его наверх. Это был беглый потемкинец-матрос, хотя теперь узнать его мешала бородка и усики. В кухню вошел Терентий: «Все равно не удержимся. Будем по крышам ухо­дить. Они тама орудие ставят». Дома мальчика ждали новые испытания. В городе шли погромы. Пришла просить убежища семья Коганов, и Бачеи спрятали их в зад­них комнатах. Когда толпа погромщиков вошла в подъезд, папа встретил их: «Кто дал вам право...» Его схватили, ударили, и, если бы не появление Дуни с иконой в руках, дело приняло бы скверный обо­рот. Гаврик объявился под Новый год: «Сховай, и будем в расчете». Он подал четыре знакомых тяжелых мешочка. Петя едва успел спрятать их в ранец, как с изуродованным вицмундиром в детскую ворвался папа, за ним с ревом влетел Павлик: Петька обокрал его! Папа изменился в лице: он знает, в чем дело. Сын играет в азарт­ные игры, в эти, как их там, чушки, ушки... Перерыв ранец, он до­стал мешочки и бросил их в пылающую печку. Петя крикнул: «Тикайте!» — и упал в обморок. Он проболел всю зиму и только после Пасхи отправился к Гаври­ку. Дедушка умер, семья скрывающегося Терентия жила теперь в хи­барке. Пете обрадовались и пригласили на маевку. День был великолепный. Друзья сели на весла, Терентий расположился на корме. У Малого Фонтана в шаланду прыгнул господин в синем кос­тюме, кремовых брюках, зеленых носках и белых туфлях. Соломенная шляпа-канотье, тросточка, перчатки завершали его туалет. Это был матрос. Он оглянулся на берег и подмигнул гребцам. Далеко в море уже собрались рыбаки, чтобы выслушать речь потемкинца. После маевки мальчики, покружив часа два, высадили Родиона Жукова на Ланжероне, где он сразу же смешался с толпой. Через неделю Гаврик снова позвал Петю в море, уже под парусом. Быстро добрались до Большого Фонтана. Там Гаврик велел Пете под­няться на обрыв и, как покажется пролетка, махнуть платком. Мат­роса арестовали, но комитет подготовил взрыв тюремной стены, чтобы Родион мог бежать во время прогулки. На шаланде под пару­сом он уйдет в Румынию. ...Долгие минуты ожидания, и вот в конце переулка появилась пролетка. Петя замахал платком и увидел, как оживился внизу Гав­рик. Терентий и матрос сбежали к шаланде. Через минуту парус на­полнился ветром, а немного спустя стал, удаляясь, уменьшаться, но еще долго белел на голубом просторе моря.
6Валентин Петрович Катаев 1897-1986Алмазный мой венец - Автобиографическая проза (1975—1977)Эта книга — не роман, не повесть, не лирический дневник и не ме­муары. Хронологические связи заменены здесь ассоциативными, а по­иски красоты — поисками подлинности, какой бы плохой она ни казалась. Это мовизм (от «мове» — плохо). Это свободный полет фантазии, порожденный истинными происшествиями. Поэтому почти никто не назван здесь своим именем, а псевдоним будет пи­саться с маленькой буквы, кроме Командора. Мое знакомство с ключиком (Ю. Олеша) состоялось, когда мне было семнадцать, ему пятнадцать, позднее мы стали самыми близки­ми друзьями, принадлежали к одной литературной среде. Эскесс, птицелов, брат, друг, конармеец — все они тоже одесситы, вместе с киевлянином синеглазым и черниговцем колченогим вошедшие в эн­циклопедии и почти все — в хрестоматии. С птицеловом (Эдуард Багрицкий) я познакомился на собрании молодых поэтов, где критик Петр Пильский выбирал лучших и потом возил напоказ по летним театрам. Рядом с ним в жюри всегда сидел поэт эскесс (Семен Кессельман), неизменно ироничный и беспощад­ный в поэтических оценках. Птицелов входил в элиту одесских поэтов, его стихи казались мне недосягаемыми. Они были одновременно безвкусны и непонятно прекрасны. Он выглядел силачом, обладал гладиаторской внешностью, и лишь впоследствии я узнал, что он страдает астмой. Вытащить его в Москву удалось только после гражданской войны. Он был уже женат на вдове военврача, жил литературной поденщи­ной, целыми днями сидел в свой хибарке на матраце по-турецки, кашлял, задыхался, жег противоастматический порошок. Не помню, как удалось когда-то выманить его на яхте в море, к которому он ста­рался не подходить ближе чем на двадцать шагов. Ему хотелось быть и контрабандистом, и чекистом, и Виттингтоном, которого нежный голос звал вернуться обратно. В истоках нашей поэзии почти всегда была мало кому известная любовная драма — крушение первой любви, измена. Юношеская лю­бовь птицелова когда-то изменила ему с полупьяным офицером... Рана не заживала всю жизнь. То же было с ключиком и со мной. Взаимная зависть всю жизнь привязывала нас друг к другу, и я был свидетелем многих эпизодов его жизни. Ключик как-то сказал мне, что не знает более сильного двигателя, чем зависть. Я же видел еще более могучую силу — лю­бовь, причем неразделенную. Подругой ключика стала хорошенькая голубоглазая девушка. В ми­нуты нежности он называл ее дружочек, а она его — слоник. Ради нее ключик отказался ехать с родителями в Польшу и остался в Рос­сии. Но в один прекрасный день дружочек объявила, что вышла замуж. Ключик останется для нее самым-самым, но ей надоело голодать, а Мак (новый муж) служит в губпродкоме. Я отправился к Маку и объявил, что пришел за дружочком. Она объяснила ему, что любит ключика и должна вернуться сейчас же, вот только соберет вещи. Да, рассеяла она мое недоумение, теперь у нее есть вещи. И продукты, добавила она, возвращаясь с двумя свертками. Впрочем, через некоторое время в моей комнате в Мыльниковом переулке она появилась в сопровождении того, кого я буду звать колченогим (Вл. Нарбут). Когда-то он руководил Одесским отделением РОСТА. После граж­данской войны хромал, у него не хватало кисти левой руки, в резуль­тате контузии он заикался. Служащих держал в ежовых рукавицах. При всем том это был поэт, известный еще до революции, друг Ах­матовой и Гумилева. Дружочек почти в день приезда в Москву клю­чика снова появилась в моей комнате и со слезами на глазах целовала своего слоника. Но вскоре раздался стук. Я вышел, и колченогий по­просил передать, что если дружочек немедленно не вернется, он вы­стрелит себе в висок. Со слезами же на глазах дружочек простилась с ключиком (теперь уже навсегда) и вышла к колченогому. Вскоре я отвел ключика в редакцию «Гудка». Что вы умеете? А что вам надо? — был ответ. И действительно. Зубило (псевдоним ключика в «Гудке») чуть ли не затмил славу Демьяна Бедного, а наши с синеглазым (М. Булгаков) фельетоны определенно потонули в сия­нии его славы. Скоро в редакции появился тот, кого я назову другом (И. Ильф). Его взяли правщиком. Из неграмотных и косноязычных писем он со­здал своего рода прозаические эпиграммы, простые, насыщенные юмором. Впереди, впрочем, его ждала всемирная слава. В Москву приехал мой младший братец, служивший в Одесском угрозыске, и устроился в Бутырку надзирателем. Я ужаснулся, заставил его писать. Вскоре он стал прилично зарабатывать фельетонами. Я предложил ему и другу сюжет о поиске бриллиантов, спрятанных в обивке стульев. Мои соавторы не только отлично разработали сюжет, но изобрели новый персонаж — Остапа Бендера. Прототипом Остапа был брат одного молодого одесского поэта, служивший в угрозыске и очень до­саждавший бандитам. Они решили убить его, но убийца перепутал братьев и выстрелил в поэта. Брат убитого узнал, где скрываются убийцы, пришел туда. Кто убил брата? Один из присутствовавших со­знался в ошибке: он тогда не знал, что перед ним известный поэт, а теперь он просит простить его. Всю ночь провел Остап среди этих людей. Пили спирт и читали стихи убитого, птицелова, плакали и целовались. Наутро он ушел и продолжил борьбу с бандитами. Мировая слава пришла и к синеглазому. В отличие от нас, отчаян­ной богемы, он был человеком семейным, положительным, с принци­пами, был консервативен и терпеть не мог Командора (В. Мая­ковского), Мейерхольда, Татлина. Был в нем почти неуловимый налет провинциализма. Когда он прославился, надел галстук бабочкой, купил ботинки на пуговицах, вставил в глаз монокль, развелся с женой и затем женился на Белосельской-Белозерской. Потом появи­лась третья жена — Елена. Нас с ним роднила любовь к Гоголю. Разумеется, мы, южане, не ограничивались лишь своим кругом. Я был довольно хорошо знаком с королевичем (С. Есениным), был сви­детелем его поэтических триумфов и безобразных дебошей. Моя жизнь текла более или менее рядом с жизнью Командора, соратника (Н. Асеева), мулата (Б. Пастернака). Великий председатель земно­го шара (В. Хлебников) несколько дней провел у меня в Мыльниковом. Судьба не раз сводила меня и с кузнечиком (О. Мандель­штамом), штабс-капитаном (М. Зощенко), арлекином (А. Круче­ных), конармейцем (И. Бабелем), сыном водопроводчика (В. Казиным), альпинистом (Н. Тихоновым) и другими, теперь уже ушед­шими из жизни, но не ушедшими из памяти, из литературы, из ис­тории.
7Валентин Петрович Катаев 1897-1986Уже написан Вертер - Повесть (1979)...Он спит, и ему видится, что он на дачном полустанке и ему надо перейти полотно, на котором остановился поезд. Нужно подняться, пройти через тамбур, и окажешься на другой стороне. Однако он об­наруживает, что другой двери нет, а поезд трогается и набирает ход, прыгать поздно, и поезд уносит его все дальше. Он в пространстве сновидения и понемногу как будто начинает припоминать встречаю­щееся на пути: и это высокое здание, и клумбу петуний, и зловещий, темного кирпича гараж. У ворот его стоит человек, помахивающий маузером. Это Наум Бесстрашный наблюдает, как бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начоперотдела по прозвищу Ангел Смерти, правый эсер Серафим Лось и женщина — сексот Инга раздеваются, перед тем как войти во мрак гаража и раствориться в нем. Это видение сменяется другими. Его мать Лариса Германовна во главе стола во время воскресного обеда на террасе богатой дачи, а он, Дима, в центре внимания гостей, перед которыми его папа хвалит работы сына, прирожденного живописца. ...А вот и он сам, уже в красной Одессе. Врангель еще в Крыму. Белополяки под Киевом. Бывший юнкер — артиллерист, Дима рабо­тает в Изогите, малюя плакаты и лозунги. Как и другие служащие, он обедает в столовой по карточкам вместе с Ингой. Несколько дней назад они ненадолго зашли в загс и вышли мужем и женой. Когда они уже заканчивали обед, двое с наганом и маузером подо­шли к нему сзади и велели, не оборачиваясь, выйти без шума на улицу и повели его прямо по мостовой к семиэтажному зданию, во дворе которого и стоял гараж из темного кирпича. Мысль Димы ли­хорадочно билась. Почему взяли только его? Что они знают? Да, он передал письмо, но ведь мог и не иметь представления о его содержа­нии. В собраниях на маяке не участвовал, только присутствовал, и то раз. Почему же все-так не взяли Ингу? ...В семиэтажном здании господствовали неестественная тишина и безлюдье. Лишь на площадке шестого этажа попался конвойный с де­вушкой в гимназическом платье: первая в городе красавица Венгржановская, взятая вместе с братом, участником польско-английского заговора. ...Следователь сообщил, что все, кто был на маяке, уже в подвале, и заставил подписать готовый протокол, чтобы не терять времени. Ночью Дима слышал, как гремели запоры и выкрикивали фамилии: Прокудин! Фон Дидерихс! Венгржановская! Он вспомнил, что у гара­жа заставляют раздеваться, не отделяя мужчин от женщин... Лариса Германовна, узнав об аресте сына, бросилась к бывшему эсеру по имени Серафим Лось. Когда-то они вместе с нынешним предгубчека, тоже бывшим эсером, Максом Маркиным бежали из ссылки. Лосю удалось во имя старой дружбы упросить его «подарить ему жизнь этого мальчика». Маркин обещал и вызвал Ангела Смерти. «Выстрел пойдет в стену, — сказал тот, — а юнкера покажем как выведенного в расход». Утром Лариса Германовна нашла в газете в списке расстрелянных Димино имя. Она вновь побежала к Лосю, а Дима тем временем другой дорогой пришел на квартиру, где они жили с Ингой. «Кто тебя выпустил?» — спросила она вернувшегося мужа. Маркин! Она так и думала. Он бывший левый эсер. Контра пролезла и в органы! Но еще посмотрим, кто кого. Только теперь Дима понял, кто перед ним и почему так хорошо был осведомлен следователь. Инга тем временем отправилась в самую шикарную в городе гос­тиницу, где в номере люкс жил уполномоченный Троцкого Наум Бес­страшный, когда-то убивший германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестский мир. Тогда он был левым эсером, теперь же троц­кистом, влюбленным в Льва Давыдовича. «Гражданка Лазарева! Вы арестованы», — неожиданно изрек тот, и, не успев прийти в себя от неожиданности и ужаса, Инга оказалась в подвале. Дима тем временем пришел к матери на дачу, но застал ее мерт­вой. Вызванный сосед доктор ничем уже не мог помочь, кроме как советом сейчас же скрыться, хоть в Румынию. И вот он уже старик. Он лежит на соломенном матраце в лагер­ном лазарете, задыхаясь от кашля, с розовой пеной на губах. В зату­хающем сознании проходят картины и видения. Среди них вновь клумба, гараж, Наум Бесстрашный, огнем и мечом утверждающий всемирную революцию, и четверо голых: трое мужчин и женщина с чуть короткими ногами и хорошо развитым тазом... Человеку с маузером трудно пока представить себя в подвале зда­ния на Лубянской площади ползающим на коленях и целующим на­чищенные кремом сапоги окружающих его людей. Тем не менее позднее его взяли с поличным при переходе границы с письмом от Троцкого к Радеку. Его втолкнули в подвал, поставили лицом к кир­пичной стене. Посыпалась красная пыль, и он исчез из жизни. «Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики дог­мата, вы тоже — жертвы века», как сказал поэт.
8Валерий Георгиевич Попов р. 1939Жизнь удалась Повесть (1977)Это трагифарсовая, гротескная повесть, состоящая из десятка устных новелл. Сам автор рассказывает ее так: «Живут трое друзей, познако­мившихся еще в институте. Постепенно жизнь их разводит. Вдруг двое узнают, что третий провалился под лед недалеко от Ленинграда, в январе. Друзья приезжают его помянуть и вспоминают всю свою жизнь. А утром он выходит из-подо льда живой, здоровый и с рыбой под мышкой: оказывается, воду из-подо льда скачали и он спокойно просидел на сухом дне всю ночь. Автор хотел сказать, что умирать не­обязательно». Автор хотел сказать также, что жизнь человеку дается единожды и глупо не полюбить ее, свою единственную. Еще глупее расходовать ее на такие мелкие, скучные вещи, как борьба, зависть: делать надо только то, что приносит наслаждение. Нет ничего, что нельзя было бы сделать за час. Можно локализовать несчастье, а не считать, что из-за него обрушилась вся твоя жизнь. Можно не натыкаться на пру­тья решетки, а спокойно проходить между прутьями. Такими афо­ризмами изъясняется автор, так думают и его герои. Фрагментарная, со свободными перемещениями во времени и «сожженными мостиками» между главами (тоже авторское опреде­ление), повесть начинается как чистая фантастика, веселая, увлекательная, ничем не омраченная. Герои — Леха, Дзыня и повествова­тель, излюбленная троица Попова, — острят и каламбурят, дружат и влюбляются, кое-как учатся в архитектурном (хотя трудятся исклю­чительно по вдохновению), а недостающие деньги (которых вечно не хватает) получают у слона в зоопарке — он им просто протягивает хоботом по сотне в случае необходимости. К сожалению, один из друзей автора — Леха выступает подлинным кузнецом своего несчас­тья: всегда принципиально выбирает в жизни самый трудный путь. Прежде за ним всюду ходили муравьи, которых он привел за собой в город из родной деревни. Потом колонна муравьев, изогнувшись во­просительным знаком, уходит от Лехи, который их стыдится: первый раз так наглядно видел, изумляется автор, как от человека его счастье уходит! С уходом муравьев заканчиваются и гротески: веселый еж уже не предлагает главному герою освежиться лягушкой с похмелья, слон не дает денег, жизнерадостные хомячки не знакомят с прекрас­ными девушками... С хомячком связана история женитьбы главного героя. Пока Леха поглощен борьбой, а Дзыня — карьерой (вследст­вие чего первый озлобляется, а второй обюрокрачивается), герой-по­вествователь пытается сохранить молодое легкомыслие. На улице он видит хомячка, стремительно бегущего куда-то от хозяйки. Эта хо­зяйка и становится женой поповского протагониста — после увлека­тельного, веселого и необычного романа, когда для свиданий исполь­зуется комнатка безногого инвалида, страшно гордого своим участием в чужом счастье. Молодость, однако, проходит, и «Жизнь удалась» превращается во вполне реалистическое повествование. Герой, больше всего озабочен­ный тем, чтобы никого не уязвить, никому не создать неловкости своей тоской или недовольством, отнюдь не получает от окружающих воздаяния за свою легкость и необременительность. Все переваливают на него свои проблемы. Жизнь с родителями жены — не праздник, работа все более рутинна, а любимый афоризм «Хата богата, супруга упруга» все меньше соответствует действительности. Наконец, герой заболевает: это рецидив давней болезни желудка, которую когда-то, в молодости, удалось вылечить с прямо-таки волшебной легкостью. Те­перь ничего волшебного нет: болеют все — жена, дочь, песик; для героя дело и вовсе пахнет смертью; молодого врача, который когда-то делал ему операцию, теперь можно заполучить исключительно за большую взятку... Правда, и тут все разрешается почти чудесным об­разом: врач, несмотря на всю занятость и маститость, по старой па­мяти оперирует героя и тем спасает. Но жизнь его блекнет на глазах: быт, усталость, скука, отсутствие жизнерадостных и симпатичных товарищей превращают единственную и такую было удавшуюся жизнь в унылое и тоскливое выживание. Вся вторая часть повести — тоска по легкости и веселью, по той «философии счастья», которой пронизана ранняя проза Попова и его главная книга. Восторженное удивление перед миром, любовь к вещам и помещениям, назначение которых таинственно и непонят­но, — все это девается неизвестно куда. Даже паучок в квартире героя, который умеет писать, окунаясь в чернила, — и тот пишет унылую фразу: «Хоть бы пальто жене купил, подлец!» И герой, все глубже погружаясь в так называемую Настоящую Жизнь, в которой есть место подвигу, но нет места радости, — все чаще думает про себя: «Эх, жи-зень!» К тому же и друзья подставляют его на каждом шагу, вечно выезжая на его горбу и за его счет. Некое возвращение иллюзий, дружественности, надежды наблюда­ется лишь во вполне катартическом финале повести, когда три друга, постаревшие и с трудом находящие темы для разговора, встречаются на даче у главного героя (той самой даче, которую когда-то во время своей свадьбы спалил Леха). Дом с тех пор отстроился, да и дружба, как выясняется, никуда не делась. После долгих и безуспешных попы­ток растопить печку друзья мрачно собираются спать, но тут печка разгорается сама собою, безо всяких усилий со стороны наших дачни­ков. И среди этой идиллии, вспоминая молодость и чувствуя прилив взаимной нежности, Леха, Дзыня и автор смотрят, как розовые волны бегут по потолку
9Валерий Яковлевич Брюсов 1873-1924Огненный ангел - Роман (1907)Рупрехт встретил Ренату весной 1534 г., возвращаясь после десяти лет службы ландскнехтом в Европе и Новом Свете. Он не успел засветло добраться до Кельна, где когда-то учился в университете и неподалеку от которого была его родная деревня Лозгейм, и заночевал в одиноко стоявшем среди леса старом доме. Ночью его разбудили женские крики за стеной, и он, ворвавшись в соседнюю комнату, обнаружил женщину, бившуюся в страшных корчах. Отогнав молитвой и крес­том дьявола, Рупрехт выслушал пришедшую в себя даму, которая по­ведала ему о происшествии, ставшем для нее роковым. Когда ей было восемь лет, стал ей являться ангел, весь как бы ог­ненный. Он называл себя Мадиэлем, был весел и добр. Позднее он возвестил ей, что она будет святой, и заклинал вести строгую жизнь, презирать плотское. В те дни открылся у Ренаты дар чудотворения и в округе слыла она угодной Господу. Но, достигнув возраста любви, девушка захотела сочетаться с Мадиэлем телесно, однако ангел пре­вратился в огненный столп и исчез, а на ее отчаянные мольбы пообе­щал предстать перед ней в образе человека. Вскоре Рената действительно встретила графа Генриха фон Оттергейма, походившего белизной одежд, голубыми глазами и золотисты­ми кудрями на ангела. Два года были они несказанно счастливы, но потом граф оставил Ренату один на один с демонами. Правда, добрые духи-покровители ободрили ее сообщением, что скоро повстречает она Рупрехта, кото­рый и защитит ее. Рассказав все это, женщина повела себя так, будто Рупрехт при­нял обет служить ей, и они отправились искать Генриха, завернув к знаменитой ворожее, которая только и молвила: «Куда едете, туда и езжайте». Однако тут же в ужасе закричала: «И течет кровь и пах­нет!» Это, впрочем, не отвратило их продолжать путь. Ночью Рената, боясь демонов, оставляла Рупрехта при себе, но не позволяла никаких вольностей и без конца говорила с ним о Генрихе. По прибытии в Кельн она безрезультатно обегала город в поисках графа, и Рупрехт стал свидетелем нового приступа одержимости, сме­нившегося глубокой меланхолией. Все же настал день, когда Рената оживилась и потребовала подтвердить любовь к ней, отправившись на шабаш, чтобы там узнать что-то о Генрихе. Натершись зеленоватой мазью, которую она дала ему, Рупрехт перенесся куда-то далеко, где голые ведьмы представили его «мастеру Леонарду», заставившему его отречься от Господа и поцеловать свой черный смердящий зад, но лишь повторившему слова ворожеи: куда едете, туда и поезжайте. По возвращении к Ренате ему ничего не оставалось, как обратить­ся к изучению черной магии, чтобы стать повелителем тех, к кому он являлся просителем. Рената помогала в изучении творений Альберта Великого, Рогерия Бакона, Шпренгера и Инститориса и произведше­го особенно сильное на него впечатление Агриппы Ноттесгеймского. увы, попытка вызвать духов, несмотря на тщательные приготовле­ния и скрупулезность в следовании советам чернокнижников, чуть не закончилась гибелью начинающих магов. Было что-то, что следовало знать, видимо, непосредственно от учителей, и Рупрехт отправился в Бонн к доктору Агриппе Ноттесгеймскому. Но великий открестился от своих писаний и посоветовал от гаданий перейти к истинному ис­точнику познания. Между тем Рената встретилась с Генрихом и тот сказал, что не хочет больше видеть ее, что их любовь мерзость и грех. Граф состоял членом тайного общества, стремившегося скрепить христиан сильнее, чем церковь, и надеялся возглавить его, но Рената заставила нарушить обет безбрачия. Рассказав все это Рупрехту, она пообещала стать его женой, если тот убьет Генриха, выдававшего себя за другого, высшего. В ту же ночь совершилось первое их соединение с Рупрехтом, а на другой день бывший ландскнехт нашел повод вы­звать графа на поединок. Однако Рената потребовала, чтобы он не смел проливать кровь Генриха, и рыцарь, принужденный только за­щищаться, был тяжело ранен и долго блуждал между жизнью и смер­тью. Именно в это время женщина вдруг сказала, что любит его, и любит давно, только его, и никого больше. Весь декабрь прожили они, как новобрачные, но вскоре Ренате явился Мадиэль, сказавший, что тяжки ее прегрешения и что надо каяться. Рената предалась мо­литве и посту. Настал день, и Рупрехт нашел комнату Ренаты пустой, пережив то, что пережила когда-то она, отыскивая на улицах Кельна своего Генриха. Доктор Фауст, испытатель элементов, и сопровождавший его монах по прозвищу Мефистофелес пригласили к совместному путешествию. На пути в Трир во время гостевания в замке графа фон Валлена Рупрехт принял предложение хозяина стать его секретарем и сопровождать в монастырь святого Улафа, где проявилась новая ересь и куда он отправ­ляется в составе миссии архиепископа трирского Иоанна. В свите его преосвященства оказался доминиканец брат Фома, ин­квизитор его святейшества, известный упорством в преследовании ведьм. Он был настроен решительно в отношении источника смуты в монастыре — сестры Марии, которую одни считали святой, дру­гие — одержимой бесами. Когда в зал заседания суда ввели несчаст­ную монахиню, Рупрехт, призванный вести протокол, узнал Ренату. Она призналась в колдовстве, в сожительстве с дьяволом, участии в черной мессе, шабашах и других преступлениях против веры и со­граждан, но отказалась назвать сообщниц. Брат Фома настоял на при­менении пыток, а потом и на смертном приговоре. В ночь перед костром Рупрехт при содействии графа проник в подземелье, где со­держали приговоренную, но та отказалась бежать, твердя, что жаждет мученической кончины, что Мадиэль, огненный ангел, простит ее, ве­ликую грешницу. Когда же Рупрехт попытался унести ее, Рената за­кричала, стала отчаянно отбиваться, но вдруг затихла и прошептала: «Рупрехт! Как хорошо, что ты со мной!» — и умерла. После всех этих потрясших его событий Рупрехт отправился в родной Аозгейм, но только издали посмотрел на отца и мать, уже сгорбленных стариков, гревшихся на солнце перед домом. Завернул он и к доктору Агриппе, но застал его при последнем издыхании. Эта кончина вновь смутила его душу. Огромный черный пес, с которого учитель слабеющей рукой снял ошейник с магическими письменами, после слов: «Поди прочь, проклятый! От тебя все мои несчастья!» — поджав хвост и наклонив голову выбежал из дому, с разбегу кинулся в воды реки и больше не появлялся на поверхности. В тот же миг учи­тель испустил последний вздох и покинул этот мир. Ничего не оста­лось уже, что помешало бы Рупрехту ринуться на поиски счастья за океан, в Новую Испанию.
10Василий Иванович Белов р. 1932Такая война - Рассказ (1960)Ваню — сына Дарьи Румянцевой — убило на фронте в 42-м г., а бу­мага с печатью и непонятной, но уж больно подозрительной подпи­сью (один крючок с петелькой) приходит больше чем через год. И решает Дарья, что бумага фальшивая, подделанная каким-то недоб­рым человеком. Когда через деревню проезжают цыгане, Дарья каждый раз ходит гадать на Ваню. И каждый раз карты раскидываются как нельзя лучше. Получается — жив он. И Дарья терпеливо ждет конца войны. К ночи, зимой и осенью, она уходит на конюшню стеречь лоша­дей и там все думает про сына Ивана С рассветом возвращается, во­лоча по пути какую-нибудь ломину, брошенный колышек либо гнилую тесину — без дров зимой не проживешь. Избу она топит через день, а картошку выдумывает варить в самоваре: и проще и вы­годнее, да и кипяток для питья выходит вроде бы чем-то позанятнее. Дарья еще не вышла из возраста, и с нее берут полный налог: яйца, мясо, шерсть, картошку. И все она уже сдала, кое-что прику­пив, иногда заменив одно другим, и только по мясу числится за ней недоимка да денежный налог весь целехонький, не говоря уж о стра­ховке, займе и самообложении. По этим статьям у нее и за прошлый сорок второй год не выплачено. А тут Пашка Неуступов, по прозвищу Куверик, по здоровью не взятый в армию Ванин одногодок, при­носит Дарье новые обязательства. И требует «с государством рассчи­тываться». Голод в народе начинается как-то незаметно, понемногу, и никто не всплескивает руками, когда в колхозе от истощения умирает пер­вая старуха. А двери теперь почти не закрываются от великого изоби­лия нищих. Вскоре становится совсем нечего есть. Бабы ходят в дальний, еще хлебный колхоз — менять одежду на зерно и картош­ку. У Дарьи есть хороший полушерстяной Иванов костюм. Иван купил его за три недели до войны, не успел и поносить вдоволь. Когда Дарье становится невмоготу и начинает больно болеть сердце, она вы­носит костюм из сенника и ловит далекий, уже забиваемый затхлос­тью сундука Ванюшин запах. Раз, вывернув карманы, видит копеечку и махорочную пыльцу и потом долго сидит, разволнованная, с облег­чающими слезами. А копеечку прячет в сахарницу. На Первое мая сельский дедко, сивый бухтинник Миша, покупает ее единственную оставшуюся живность — козу. Половину цены Дарья берет деньгами (и тут же отдает их финагенту), половину — картошкой. И делит картошку тоже пополам: корзину на питание, корзину на семена. Но чтобы не умереть, приходится варить в само­варе и эту семенную картошку. Наконец Дарья решается: идет с ба­бами, выменивает Иванов костюм на полмешка картошки и обрезками сажает полторы гряды. А корзиной оставшихся обрезан­ных картофелин питается до самой Казанской. Наступает лето. Дарья каждый день ходит с бабами косить, а на привалах греет на солнышке опухшие ноги. Ее все время тянет в сон, кружится голова и тонко, по-угарному звенит в ушах. Дома Дарья разговаривает с самоваром, как раньше разговаривала с козой или с подпольной мышкой (мышка в ее избе теперь не живет). И вдруг к Дарье снова приходит Пашка Куверик и требует запла­тить деньги. Одна ты, говорит, во всей деревне злоупорничаешь. Боль­ше Пашка ждать не намерен: придется, видно, принимать меры. Деловито оглядев избу, он начинает описывать имущество, потом уносит то, что находит ценным, — два фунта шерсти и самовар. Дарья, плача, умоляет оставить ей самовар: «Век буду Бога за тебя молить, Пашенька», но Кувери и слушать не хочет. Без самовара в избе становится совсем неприютно и пусто. Дарья плачет, но и слезы в глазах кончаются. Она грызет мягкую, изросшую в земле картофелину, еще одну. Лежа на печи, Дарья пытается отде­лить явь от сна и никак не может. Далекие громы кажутся ей шумом широкой, идущей двумя полосами войны. Война представляется Дарье в виде двух бесконечных рядов солдат с ружьями, и эти солда­ты поочередно стреляют друг в друга. А Иван — на горушке, и у него почему-то нет ружья. Дарья мучительно хочет окрикнуть его, чтобы он поскорее взял ружье, но крика не получается. Она бежит к сыну, да ноги не слушаются и что-то тяжелое, всесильное мешает ей. А ряды солдат все дальше и дальше... На третий или четвертый день Сурганиха видит в магазине вы­ставленный на прилавке Дарьин самовар. «Бес этот Куверик, — дума­ет Сурганиха, — самовар отнял у старухи». На покосе она рас­сказывает о самоваре бабам, выясняется, что Дарья уже третий день не выходит в поле. Бабы со всей деревни собирают кто сколько может и, выкупив самовар, довольные, идут к Дарьиной избе, да только хозяйки в ней нет. «Видно, сердешная, по миру ушла», — го­ворит Сурганиха. За лето через деревню идут сотни нищих: стариков, детей, стару­шек. Но Дарью никто не видел, и домой она не возвращается. И только зимой до деревни доходит слух, что километрах в десяти от­сюда, в сеновале на лесной пустоши, нашли какую-то мертвую стару­ху. Кусочки в ее корзине уже высохли, и одежда на ней была летняя. Бабы единогласно решают, что это обязательно и есть ихняя Дарья. Но старик Миша только подсмеивается над бабами: «Да разве мало таких старух по матушке-Расее? Ежели считать этих старух, дак, поди, и цифров не хватит». А может, и правы они, эти бабы, кто знает? Они, бабы, почти всегда бывают правы, особенно когда на земле такая война...
11Василий Иванович Белов р. 1932Привычное дело - Повесть (1966)Едет на дровнях мужик Иван Африканович Дрынов. Напился с трак­тористом Мишкой Петровым и теперь с мерином Пармёном беседу­ет. Везет из сельпо товар для магазина, а заехал спьяну не в ту деревню, значит, домой только — к утру... Дело привычное. А ночью по дороге нагоняет Ивана Африкановича все тот же Мишка. Еще вы­пили. И тут решает Иван Африканович сосватать Мишке свою трою­родную сестру, сорокалетнюю Нюшку-зоотехницу. Она, правда, с бельмом, зато если с левого боку глядеть, так и не видно... Нюшка прогоняет друзей ухватом, и ночевать им приходится в бане. И как раз в это время у жены Ивана Африкановича Катерины родится девятый, Иван. А Катерина, хоть и запретила ей фельдшери­ца строго-настрого, после родов — сразу на работу, тяжело больная. И вспоминает Катерина, как в Петров день наблудил Иван с бойкой бабенкой из их села Дашкой Путанкой и потом, когда Катерина про­стила его, на радостях обменял доставшуюся от деда Библию на «гар­монью» — жену веселить. А сейчас Дашка не хочет ухаживать за телятами, так Катерине приходится работать и за нее (а иначе семью и не прокормишь). Измученная работой и болезнью, Катерина вне­запно падает в обморок. Ее увозят в больницу. Гипертония, удар. И только больше чем через две недели она возвращается домой. А Иван Африканович тоже вспоминает про гармонь: не успел он научиться даже и на басах играть, как ее отобрали за недоимки. Приходит время сенокоса. Иван Африканович в лесу, тайком, за семь верст от деревни косит по ночам. Если трех стогов не накосишь, корову кормить нечем: десяти процентов накошенного в колхозе сена хватает самое большее на месяц. В одну из ночей Иван Африканович берет с собой малолетнего сына Гришку, а тот потом по глупости рассказывает районному уполномоченному, что ходил с отцом ночью в лес косить. Ивану Африкановичу грозят судом: ведь он депутат сель­совета, а потом тот же уполномоченный требует «подсказать», кто еще в лесу по ночам косит, написать список... За это он обещает «не обобществлять» личные стога Дрынова. Иван Африканович договари­вается с соседским председателем и вместе с Катериной ходит в лес на чужую территорию косить по ночам. В это время в их деревню приезжает из Мурманска без копейки денег Митька Поляков, брат Катерины. Недели не прошло, как он напоил всю деревню, начальство облаял, Мишке сосватал Дашку Путанку, да и корову сеном обеспечил. И все будто походя. Дашка Путанка поит Мишку приворотным зельем, и его потом долго рвет, а через день по Митькиному наущению они едут в сельсовет и распи­сываются. Вскоре Дашка срывает с Мишкиного трактора репродук­цию картины Рубенса «Союз земли и воды» (там изображена голая баба, по общему мнению, вылитая Нюшка) и сжигает «картинку» в печи из ревности. Мишка в ответ чуть не сбрасывает трактором Дашку, моющуюся в бане, вместе с баней прямо в речку. В результа­те — трактор поврежден, а на чердаке бани обнаружено незаконно скошенное сено. Сено заодно начинают искать у всех в деревне, дохо­дит очередь и до Ивана Африкановича. Дело привычное. Митьку вызывают в милицию, в район (за соучастие в порче трак­тора и за сено), но по ошибке пятнадцать суток дают не ему, а другому Полякову, тоже из Сосновки (там полдеревни Поляковы). Мишка же свои пятнадцать суток отбывает прямо в своей деревне, без отрыва от производства, по вечерам напиваясь с приставленным к нему сержантом. После того как у Ивана Африкановича отбирают все накошенное тайком сено, Митька убеждает его бросить деревню и уехать в Запо­лярье на заработки. Не хочет Дрынов покидать родные места, да ведь если Митьку послушать, то другого выхода-то и нет... И Иван Афри­канович решается. Председатель не хочет давать ему справку, по ко­торой можно получить паспорт, но Дрынов в отчаянии угрожает ему кочергой, и председатель вдруг сникает: «Хоть все разбегитесь...» Теперь Иван Африканович — вольный казак. Он прощается с Ка­териной и вдруг весь сжимается от боли, жалости и любви к ней. И, ничего не говоря, отталкивает ее, словно с берега в омут. А Катерине после его отъезда приходится косить одной. Там-то, во время косьбы, и настигает ее второй удар. Еле живую, ее привозят домой. И в больницу в таком состоянии нельзя — умрет, не довезут. А Иван Африканович возвращается в родную деревню. Наездился. И рассказывает он чуть знакомому парню из дальней заозерной де­ревни, как поехали было с Митькой, да он лук продавал и вовремя в поезд вскочить не успел, а билеты-то все у него и остались. Высадили Ивана Африкановича и потребовали, чтобы он в течение трех часов уехал назад, в деревню, а штраф, мол, в колхоз пришлют, да только как ехать, если не на что, — не сказали. И вдруг — поезд подошел и с него слез Митька. Так тут Иван Африканович и взмолился: «Не надо мне ничего, отпусти ты меня только домой». Продали они лук, купили обратный билет, и поехал, наконец, Дрынов домой. А парень в ответ на рассказ сообщает новость: в деревне Ивана Африкановича баба померла, ребятишек много осталось. Парень ухо­дит, а Дрынов вдруг падает на дорогу, зажимает руками голову и перекатывается в придорожную канаву. Бухает кулаком в луговину, грызет землю... Рогуля, корова Ивана Африкановича, вспоминает свою жизнь, будто удивляясь ей, косматому солнцу, теплу. Она всегда была равно­душна к себе, и очень редко нарушалась ее вневременная необъятная созерцательность. Приходит мать Катерины Евстолья, плачет над своей ведерницей и велит всем детям обнять Рогулю, проститься. Дрынов просит Мишку зарезать корову, сам не может. Мясо обеща­ют принять в столовую. Иван Африканович перебирает Рогулины по­троха, и на его окровавленные пальцы капают слезы. Детей Ивана Африкановича, Митьку и Ваську, отдают в приют, Антошку — в училище. Митька пишет, чтобы посылали Катюшку нему в Мурманск, только больно мала-то. Остаются Гришка с Марусей да два младенца. И то трудно: Евстолья стара, руки стали худые. Она вспоминает, как Катерина перед смертью, уже без памяти, звала мужа: «Иван, ветрено, ой, Иван, ветрено как!» После смерти жены Иван Африканович не хочет жить. Ходит об­росший, страшный да курит горький сельповский табак. А Нюшка берет на себя заботу о его детях. Иван Африканович идет в лес (ищет осину для новой лодки) и вдруг видит на ветке платок Катерины. Глотая слезы, вдыхает горь­кий, родимый запах ее волос... Надо идти. Идти. Постепенно он по­нимает, что заблудился. А без хлеба в лесу каюк. Он много думает о смерти, все больше слабеет и лишь на третий день, когда уже на ка­рачках ползет, вдруг слышит тракторный гул. А спасший своего друга Мишка поначалу думает, что Иван Африканович пьян, да так ничего и не понимает. Дело привычное. ...Через два дня, на сороковой день после Катерининой смерти, Иван Африканович, сидя на могиле жены, рассказывает ей о детях, говорит, что худо ему без нее, что будет ходить к ней. И просит ждать... «Милая, светлая моя... вон рябины тебе принес...» Он весь дрожит. Горе пластает его на похолодевшей, не обросшей травой земле. И никто этого не видит.
12Василий Иванович Белов р. 1932Плотницкие рассказы - Повесть (1968)Март 1966 г; Тридцатичетырехлетний инженер Константин Платонович Зорин вспоминает, как его, выходца из деревни, унижали город­ские бюрократы и как когда-то возненавидел он все деревенское. А теперь тянет назад, в родную деревню, вот и приехал он сюда в от­пуск, на двадцать четыре дня, и хочется баню топить каждый день, но его баня слишком стара, а восстановить ее в одиночку, несмотря на плотницкую закваску, приобретенную в школе ФЗО, Зорин не может и поэтому обращается за помощью к соседу-старику Олеше Смолину, да только тот не спешит приниматься за дело, а вместо этого рассказывает Зорину о своем детстве. Родился Олеша, как Христос, в телячьем хлеву и как раз на самое Рождество. А грешить его заставил поп: не верил, что у Олеши нет грехов, и больно драл за уши, вот и решил тот согрешить — украл отцовский табак и стал курить. И тут же покаялся. А как начал Олеша грешить, жить стало легче, стегать враз перестали, но только пошла в его жизни с тех пор всякая путанка... На следующий день Зорин и Смолин, взяв инструменты, идут ре­монтировать баню. Мимо них проходит сосед, Авинер Павлович Ко­зонков, сухожильный старик с бойкими глазами. Олеша разыгрывает Авинера, говоря, что у того корова якобы нестельная и что он оста­нется без молока. Козонков, не понимая юмора, злится и угрожает Олеше, что напишет куда следует про сено, накошенное Смолиным без разрешения, и что сено у него отберут. В ответ Олеша говорит, что Авинер с разрешения сельсовета косит на кладбище — покойни­ков грабит. Смолин и Козонков окончательно ссорятся, но когда Ави­нер уходит, Олеша замечает: всю жизнь у них с Авинером споры. С малолетства так. А жить друг без дружки не могут. И начинает Смолин рассказывать. Олеша и Авинер — одногодки. Как-то ребята делали птичек из глины и фуркали — кто дальше. А Авинер (тогда еще Виня) набрал глины больше всех, насадил на иво­вый прут да прямехонько в Федуленково окно, стекло так и брызну­ло. Все, конечно, бежать. Федуленок — из избы, а Виня один на месте остался и только приговаривал: «Вон оне в поле побежали!» Ну, Федуленок и ринулся за ними, и Олешу настиг. Да и прикончил бы, если б не Олешин отец. В двенадцать лет Винька и Олеша приходскую школу кончили, так Винька на своем гумне все ворота матюгами исписал — почерк у него был, как у земского начальника, а от работы Винька старался увильнуть, даже плуг отцовский портил, лишь бы навоз в борозду не кидать. И когда его отца пороли за неуплату податей, Виня бегал гля­деть, да еще и хвастался: видел, дескать, как тятьку пороли и он на бревнах привязанный дергался... А потом отправился Олеша в Питер. Там мастера-плотники били его сильно, но работать научили. После стычки с Олешей Авинер в бане не показывается. Зорин, услышав, что к Козонкову приехала дочь Анфея, отправляется в гости. Авинер поит своего шести- или семилетнего внука водкой, а сам, пья­ный, рассказывает Зорину о том, как ловок он был в молодости — обманывал всех вокруг и даже из-под углов только что заложенной церкви деньги вытащил. На следующее утро Олеша на баню не является. Зорин идет к нему сам и узнает, что от Олеши требуют идти в лес — рубить ве­тошный корм (это результат козней Козонкова: он ведь и про работу магазина каждую неделю жалобу строчит). Только после обеда Зорин приходит ремонтировать баню и снова начинает рассказывать. На этот раз про то, как Козонков захотел жениться, да невестин отец от­казал ему: на Авинеровых розвальнях завертки веревочные, так на первой же горушке, глядишь, завертка-то и лопнет... Потом Олеша рассказывает про свою любовь. У Таньки, Федуленковой дочки, коса густая была, ниже пояса. уши белые. А глаза — даже и не глаза, а два омутка, то синие, то черные. Ну, а Олеша робок был. И как-то в Успеньев день после праздника мужики напи­лись, а парни спали на повети неподалеку от девок. Винька тогда пья­ным прикинулся, а Олеша стал проситься под полог, где собирались спать Олешина двоюродная да Танька. Тут двоюродная-то и шмыгну­ла в избу: самовар, дескать, забыла закрыть. И назад не вышла — до­гадливая она была. А Олеша, весь от страха дрожа, — к Таньке, да та стала уговаривать его уйти... Олеша сдуру и пошел на улицу. Проплясался, а когда уже под утро зашел на поветь, услышал, как Винька под пологом его Таньку жамкает. И как целуются. А двоюродная, об­смеяв Олешу, сказала, что Танька велела его найти, да только где сыс­кать-то? Будто век не плясывал. Олеша заканчивает свой рассказ. Мимо проезжает грузовик, води­тель оскорбляет Смолина, однако Олеша лишь восхищается им: моло­дец, сразу видно — нездешний. Зорин, злясь и на водителя и на беззлобие Смолина, уходит не попрощавшись. Козонков, придя к Смолину, рассказывает, как с восемнадцатого года стал он правой рукой Табакова, уполномоченного финотдела РИКа. И сам с колокольни колокол спехивал, да еще и маленькую нужду оттуда справил, с колокольни-то. И в группке бедноты, создан­ной, чтоб вывести кулаков на чистую воду и открыть в деревне клас­совую войну, Авинер тоже участвовал. Так теперь товарищ Табаков, говорят, на персональной живет, и Козонков интересуется, нельзя ли и ему тоже персональную? Вот и документы все собраны... Зорин смотрит документы, но их явно недостаточно. Авинер жалуется, что посылал, дескать, заявление на персональную в район, да затеряли там: кругом одна плутня да бюрократство. А ведь Козонков, считай, с восемнадцатого года на руководящих работах — и секретарем в сель­совете, и бригадиром, два года «зав. мэтээф работал, а потом в сельпе» всю войну займы распространял. И наган у него был. Как-то повздорил Козонков с Федуленком — наганом грозил, а потом добил­ся, чтоб того в колхоз не приняли: две коровы, два самовара, дом двоежилой. И тут Федуленка, как единоличника, таким налогом обло­жили... Авинер уходит. Дом Федуленка, где была контора колхоза,глядит пустыми, без рам, окошками. А на князьке сидит и мерзнет нахохленная ворона. Ей ничего не хочется делать. Отпуск Зорина подходит к концу. Олеша работает на совесть и потому медленно. И рассказывает он Зорину, как направляли их, бы­вало, на трудгужповинность — дороги строить, как гнали то на лесо­заготовку, то на сплав, а потом еще надо было в колхозе хлеб посеять, да только получалось на четыре недели позже нужного. Вспоминает Олеша, как пришли описывать имущество Федуленка. Дом — с мо­лотка. Всю семью — в ссылку. Когда прощались, Танька к Олеше при всем народе подошла. Да как заплачет... Увезли их в Печору, было от них в первое время два или три письма, а потом — ни слуху ни духу. Олеше тогда Винька Козонков кулацкую агитацию приписал, и мучи­ли Смолина сильно. Да и теперь Олеша не решается рассказать Зори­ну все до конца — тот ведь «партейный». Баня оказывается готовой. Зорин хочет рассчитаться с Олешей, но тот будто не слышит. Потом они вместе парятся. Зорин специально для Олеши включает транзистор, оба слушают «Прекрасную мельни­чиху» Шуберта, а затем Зорин дарит транзистор Олеше. Перед отъездом к Зорину приходят Олеша и Авинер. Выпив, они начинают спорить о коллективизации. Олеша говорит, что в деревне было не три слоя — кулак, бедняк и середняк, — а тридцать три, вспоминает, как в кулаки записали Кузю Перьева (у него и коровы-то не было, да только Табакова обматерил в праздник). А по словам Авинера, Смолина самого следовало бы вместе с Федуленком — под корень: «Ты контра была, контра и есть». Доходит до драки. Авинер стучит о стену Олешиной головой. Появляется Настасья, жена Олеши, и уводит его домой. уходит и Авинер, приговаривая: «Я за дисциплинку родному брату... головы не пожалею... Отлетит в сторо­ну!» У Зорина начинается грипп. Он засыпает, потом встает и, поша­тываясь, идет к Смолину. А там сидят и мирно беседуют... Авинер и Олеша. Смолин говорит, что оба они в одну землю уйдут, и просит Авинера, если Олеша умрет раньше, сделать ему гроб честь по чести — на шипах. И Козонков просит Смолина о том же, если Олеша его переживет. А потом оба, клоня сивые головы, тихо, строй­но запевают старинную протяжную песню. Зорин не может им подтянуть — он не знает ни слова из этой песни...
13Василий Макарович Шукшин 1929-1974Обида - Рассказ (1971)Сашку Ермолаева обидели. В субботу утром он собрал пустые бутыл­ки из-под молока и сказал маленькой дочери: «Маша, пойдешь со мной?» — «Куда? Гагазинчик?» — обрадовалась девочка. «И рыбы купите», — заказала жена. Саша с дочкой пошли в магазин. Купили молока, масла, пошли смотреть рыбу, а там за прилавком — хмурая тетя. И почему-то продавщице показалось, что это стоит перед ней тот самый парень, что вчера дебош пьяный в магазине устроил. «Ну как — ничего? — ядовито спросила она. — Помнишь про вчераш­нее?» Сашка удивился, а та продолжала: «Чего глядишь?.. Глядит, как Исусик...» Почему-то Сашка особенно оскорбился за этого «Исуси­ка». «Слушайте, вы, наверно, сами с похмелья?.. Что вчера было?» Продавщица засмеялась: «Забыл». — «Что забыл? Я вчера на работе был!» — «Да? И сколько плотют за такую работу?.. Да еще стоит, рот разевает с похмелья!» Сашку затрясло. Может, оттого он так остро почувствовал обиду, что последнее время наладился жить хоро­шо, забыл даже, когда выпивал... И оттого, что держал в руке малень­кую руку дочери. «Где у вас директор?» И Саша ринулся в служебное помещение. Там сидела другая женщина, завотделом: «В чем дело?» — «Понимаете, — начал Сашка, — стоит... и начинает ни с того ни с сего... За что?» — «Вы спокойнее, спокойнее. Пойдемте выясним». Сашка и завотделом прошли в рыбный отдел. «Что тут такое?» — спросила завотделом у продавца. «Напился вчера, наскан­далил, а сегодня я напомнила, так еще вид возмущенный делает». Сашку затрясло: «Да не был я вчера в магазине! Не был! Вы понимае­те?» А между тем сзади уже очередь образовалась. И стали раздавать­ся голоса: «Да хватит вам: был, не был!» «Но как же так, — обратился Сашка к очереди. — Я вчера и в магазине не был, а мне скандал какой-то приписывают». — «Раз говорят, что был, — ответил пожилой человек в плаще, — значит, был». — «Да вы что?» — по­пытался что-то еще сказать Сашка, но понял, что бесполезно. Эту стенку из людей не прошибешь. «Какие дяди плохие», — сказала Маша. «Да, дяди... тети...» — бормотал Сашка. Он решил дождаться этого в плаще и спросить, зачем он угодни­чает перед продавцом, ведь так мы и плодим хамов. И тут вышел этот пожилой, в плаще. «Слушайте, — обратился к нему Сашка, — хочу поговорить с вами. Почему вы заступились за продавца? Я ведь действительно не был вчера в магазине». — «Иди проспись сначала! Он еще будет останавливать... Поговоришь у меня в другом месте», — заговорил мужчина в плаще и тут же кинулся в магазин. Милицию пошел вызывать, понял Сашка и, даже немного успокоив­шись, пошел с Машей домой. Он задумался о том человеке в плаще: ведь мужик. Жил долго. И что осталось: трусливый подхалим. А может, он и не догадывается, что угодничать нехорошо. Сашка и раньше видел этого человека, он из дома напротив. Узнав во дворе у мальчишек фамилию этого человека — Чукалов — и номер кварти­ры, Сашка решил сходить объясниться. Чукалов, открыв дверь, сразу же позвал сына: «Игорь, вот этот че­ловек обхамил меня в магазине». — «Да это меня обхамили в мага­зине, — попытался объясниться Сашка. — Я хотел спросить, почему вы... подхалимничаете?» Игорь сгреб его за грудки — раза два стук­нул головой о дверь, протащил к лестнице и спустил вниз. Сашка чудом удержался на ногах — схватился за перила. Все случилось очень скоро, ясно заработала голова: «Довозмущался. Теперь унимай душу!» Сашка решил сбегать домой за молотком и разобраться с Игорем. Но едва выскочил он из подъезда, как увидел летящую по двору жену. У Сашки подкосились ноги: с детьми что-то случилось. «Ты что? — спросила она заполошно. — Опять драку затеял? Не притворяйся, я тебя знаю. На тебе лица нет». Сашка молчал. Теперь, пожалуй, ничего не выйдет, «Плюнь, не заводись, — взмолилась жена. — О нас по­думай. Неужели не жалко?» У Сашки навернулись слезы. Он нахму­рился, сердито кашлянул. Дрожащими пальцами вытащил сигарету, закурил. И покорно пошел домой.
14Василий Макарович Шукшин 1929-1974Материнское сердце - Рассказ (1969)Витька Борзёнков поехал на базар в районный город, продал сала на сто пятьдесят рублей (он собирался жениться, позарез нужны были деньги) и пошел в винный ларек «смазать» стакан-другой красного. Подошла молодая девушка, попросила: «Разреши прикурить». «С по­хмелья?» — прямо спросил Витька. «Ну», — тоже просто ответила девушка. «И похмелиться не на что, да?» — «А у тебя есть?» Витька купил еще. Выпили. Обоим стало хорошо. «Может, еще?» — спросил Витька. «Только не здесь. Можно ко мне пойти». В груди у Витьки нечто такое — сладостно-скользкое — вильнуло хвостом. Домик де­вушки оказался чистеньким — занавесочки, скатерочки на столах. Подружка появилась. Разлили вино. Витька прямо за столом целовал девушку, а та вроде отталкивала, а сама льнула, обнимала за шею. Что было потом, Витька не помнит — как отрезало. Очнулся поздно вече­ром под каким-то забором. Голова гудела, во рту пересохло. Обшарил карманы — денег не было. И пока дошел он до автобусной станции, столько злобы накопил на городских прохиндеев, так их возненави­дел, что даже боль в голове поунялась. На автобусной станции Витька купил еще бутылку, выпил ее всю прямо из горлышка и отшвырнул в скверик. «Там же люди могут сидеть», — сказали ему. Витька достал свой флотский ремень, намотал на руку, оставив свободной тяжелую бляху. «Разве в этом вшивом городишке есть люди?» И началась драка. Прибежала милиция, Витька сдуру ударил бляхой одного по голове. Милиционер упал... И его отвезли в КПЗ. Мать Витькина узнала о несчастье на другой день от участкового. Витька был ее пятым сыном, выходила его из последних сил, получив с войны похоронку на мужа, и он крепкий вырос, ладный собой, доб­рый. Одна беда: как выпьет — дурак дураком становится. «Что же ему теперь за это?» — «Тюрьма. Лет пять могут дать». Мать кинулась в район. Переступив порог милиции, упала мать на колени, запричи­тала: «Ангелы вы мои милые, да разумные ваши головушки!.. Прости­те его, окаянного!» «Ты встань, встань, здесь не церква, — сказали ей. — Ты погляди на ремень твоего сына — таким ведь и убить можно. Сын твой троих человек в больницу отправил. Не имеем мы права таких отпускать». — «А к кому же мне теперь идти?» — «Иди к прокурору». Прокурор разговор начал с нею ласково: «Много вас, детей, в семье у отца росло?» «Шестнадцать, батюшка». — «Вот! И слушались отца. А почему? Никому не спускал, и все видели, что шкодить нельзя. Так и в обществе — одному спустим с рук, другие начнут». Мать поняла только, что и этот невзлюбил ее сына. «Батюш­ка, а выше тебя есть кто?» — «Есть. И много. Только обращаться к ним бесполезно. Никто суд не отменит». — «Разреши хоть свиданку с сыном». — «Это можно». С бумагой, выписанной прокурором, мать снова отправилась в милицию. В глазах ее все туманилось и плыло, она молча плакала, вы­тирая слезы концами платка, но шла привычно скоро. «Ну что проку­рор?» — спросили ее в милиции. «Велел в краевые организации ехать, — слукавила мать. — А вот — на свиданку». Она подала бума­гу. Начальник милиции немного удивился, и мать, заметив это, поду­мала: «А-а». Ей стало полегче. За ночь Витька осунулся, оброс — больно смотреть. И мать вдруг перестала понимать, что есть на свете милиция, суд, прокурор, тюрьма... Рядом сидел ее ребенок, винова­тый, беспомощный. Мудрым сердцем своим поняла она, какое отчая­ние гнетет душу сына. «Все прахом! Вся жизнь пошла кувырком!» — «Тебя как вроде уже осудили! — сказала мать с укором. — Сразу уж — жизнь кувырком. Какие-то слабые вы... Ты хоть сперва спро­сил бы: где я была, чего достигла?» — «Где была?» — «У прокурора... Пусть, говорит, пока не переживает, пусть всякие мысли выкинет из головы... Мы, дескать, сами тут сделать ничего не можем, потому что не имеем права. А ты, мол, не теряй времени, а садись и езжай в краевые организации... Счас я, значит, доеду до дому, характеристику на тебя возьму. А ты возьми да в уме помолись. Ничего, ты — кре­щеный. Со всех сторон будем заходить. Ты, главное, не задумывайся, что все теперь кувырком». Мать встала с нар, мелко перекрестила сына и одними губами прошептала: «Спаси тебя Христос», Шла она по коридору и опять ничего не видела от слез. Жутко становилось. Но мать — действовала. Мыслями она была уже в деревне, прикидывала, что ей нужно сделать до отъезда, какие бумаги взять. Знала она, что останавливаться, впадать в отчаяние — это гибель. Поздним вечером она села в поезд и поехала. «Ничего, добрые люди помогут». Она верила, что помогут.
15Василий Макарович Шукшин 1929-1974Срезал - Рассказ (1970)К старухе Агафье Журавлевой приехал сын Константин Иванович. С женой и дочкой. Попроведать, отдохнуть. Подкатил на такси, и они всей семьей долго вытаскивали чемоданы из багажника. К вечеру в деревне узнали подробности: сам он — кандидат, жена тоже канди­дат, дочь — школьница. Вечером же у Глеба Капустина на крыльце собрались мужики. Как-то так получилось, что из их деревни много вышло знатных людей — полковник, два летчика, врач, корреспондент. И так пове­лось, что, когда знатные приезжали в деревню и в избе набивался ве­чером народ, приходил Глеб Капустин и с р е з а л знатного гостя. И вот теперь приехал кандидат Журавлев... Глеб вышел к мужикам на крыльцо, спросил: «Гости к бабке Ага­фье приехали?» «Кандидаты!» — «Кандидаты? — удивился Глеб. — Ну пошли проведаем кандидатов». Получалось, что мужики ведут Глеба, как опытного кулачного бойца. Кандидат Константин Иванович встретил гостей радостно, захло­потал вокруг стола. Расселись. Разговор пошел дружнее, стали уж за­бывать про Глеба Капустина... И тут он попер на кандидата. «В какой области выявляете себя? Философия?» — «Можно и так сказать». — «И как сейчас философия определяет понятие невесомости?» — «По­чему — сейчас?» — «Но ведь явление открыто недавно. Натурфило­софия определит это так, стратегическая философия — совершенно иначе...» — «Да нет такой философии — стратегической, — заволно­вался кандидат. — Вы о чем вообще-то?» — «Да, но есть диалектика природы, — спокойно, при общем внимании продолжал Глеб. — А природу определяет философия. Поэтому я и спрашиваю, нет ли рас­терянности среди философов?» Кандидат искренне засмеялся. Но за­смеялся один и почувствовал неловкость. Позвал жену: «Валя, тут у нас какой-то странный разговор!» «Хорошо, — продолжал Глеб, — а как вы относитесь к проблеме шаманизма?» — «Да нет такой про­блемы!» — опять сплеча рубанул кандидат. Теперь засмеялся Глеб: «Ну на нет и суда нет. Проблемы нет, а эти... танцуют, звенят бубен­чиками. Да? Но при же-ла-нии их как бы и нет. Верно... Еще один вопрос: как вы относитесь к тому, что Луна тоже дело рук разума. Что на ней есть разумные существа». — «Ну и что?» — спросил кан­дидат. «А где ваши расчеты естественных траекторий? Как вообще ваша космическая наука сюда может быть приложена?» — «Вы кого спрашиваете?» — «Вас, мыслителей. Мы-то ведь не мыслители, у нас зарплата не та. Но если вам интересно, могу поделиться. Я предло­жил бы начертить на песке схему нашей Солнечной системы, пока­зать, где мы. А потом показать, по каким законам, скажем, я развивался». — «Интересно, по каким же?» — с иронией спросил кандидат и значительно посмотрел на жену. Вот это он сделал зря, потому что значительный взгляд был перехвачен. Глеб взмыл ввысь и оттуда ударил по кандидату: «Приглашаете жену посмеяться. Только, может быть, мы сперва научимся хотя бы газеты читать. Кандидатам это тоже бывает полезно...» — «Послушайте!» — «Да нет уж, послу­шали. Имели, так сказать, удовольствие. Поэтому позвольте вам заме­тить, господин кандидат, что кандидатство — это не костюм, который купил — и раз и навсегда. И даже костюм время от време­ни надо чистить. А уж кандидатство-то тем более... поддерживать надо». На кандидата было неловко смотреть, он явно растерялся. Мужи­ки отводили глаза. «Нас, конечно, можно удивить, подкатить к дому на такси, вытащить из багажника пять чемоданов... Но... если приез­жаете в этот народ, то подготовленней надо быть. Собранней. Скром­нее». — «Да в чем же наша нескромность?» — не выдержала жена кандидата. «А вот когда одни останетесь, подумайте хорошенько. До свидания. Приятно провести отпуск... среди народа!» Глеб усмехнулся и не торопясь вышел из избы. Он не слышал, как потом мужики, расходясь от кандидата, гово­рили: «Оттянул он его!.. Дошлый, собака. Откуда он про Луну-то знает?.. Срезал». В голосе мужиков даже как бы жалость к кандида­там, сочувствие. Глеб же Капустин по-прежнему удивлял. Изумлял. Восхищал даже. Хоть любви тут не было. Глеб жесток, а жестокость никто, никогда, нигде не любил еще.
стр. 1 из 5
 1  2 3 4 5
А  Б    В    Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  



Доска объявлений
Добавить объявление
Все объявления
Агрокарта Французская косметика Купить билет в дельфинарий Утеплення

voc.metromir.com © 2004-2006
metromir:  metromir.ru  атлас мира  библиотека  игры  мобильный  недвижимость  новости  объявления  программы  рефераты  словари  справочники  ТВ-программа  ТЕКСТЫ ПЕСЕН  Флеш игры  Флеш карты метро мира